V. Последние литературные явления. Газета «День»

Когда дела нет, настоящего, серьезного дела, тогда деятели живут как кошки с собаками и начинают между собою разные дрязги за принципы и убеждения. Один упрекает другого, что тот не так верует, другой упрекает первого, что тот у себя под носом ничего не видит; третий кричит о книжках и об обертках книжек, четвертый ко всему, кроме себя, равнодушен, пятый успокоился на незыблемых мировых законах, подводит всё и всех под мировой ватерпас и свистит, на всех глядя. И так далее, и так далее. Всего не перечтешь. Вот явилась газета «День», всего только пять нумеров, а уже поднялась ругань. Явился «новый вопрос» об университетах, и вот полился на нас целый водопад статей об университетах. Вот и мы хотим сказать свое слово об этих последних литературных явлениях, и мы будем спорить о принципах, и мы будем упрекать других, что они не так веруют… Что делать! одна для всех колея. А сказать свое слово надо: все участвуют… во всеобщем движении и т. д., и т. д.

«День» — это та же покойная, но неуспокоившаяся «Русская беседа», разбитая на газетные листки. Те же имена, те же мысли, те же принципы. Редактором Ив<ан> Аксаков, статьи в первом номере Хомякова, Константина Аксакова (покойников). В журнале всего замечательнее «славянский» и «областной» отделы. Этого нет почти ни в одном теперешнем русском издании, по крайней мере в такой непрерывности, и это ставит газету на довольно любопытное место. Вообще издание очень любопытное.

Кое-где оно уже очень насолило: Аскоченский, говорят, восторженно похвалил его, а некоторые так даже поспешили похоронить новый «День» (печатно, разумеется). В одном петербургском журнале некоторые погребалыцики уже догадались и о том отделении, к которому надо причислить журнал.

Но господа могильщики неправы.

Тут и слова не может быть о разделе по отделениям.

Мы не за «День» заступаемся и не за взгляды его. Но имя Аксаковых, всех троих, слишком известно, чтоб не знать, с кем имеешь дело. И наконец, что за террор мысли? Чуть мыслит человек не по-вашему — губить его, — чем другим нельзя, так хоть клеветой. Что за домашние деспотики! Что за домашний терроризм, вспоенный на кислом молочке!

Но довольно… Скажем и наше слово о новой газете.

Это все те же славянофилы, то же чистое, идеальное славянофильство, нимало не изменившееся, у которого идеалы и действительность до сих пор так странно вместе смешиваются; для которого нет событий и нет уроков. Те же славянофилы, с тою же неутомимою враждой ко всему, что не ихнее, и с тою же неспособностью примирения; с тою же ярою нетерпимостью и мелочною, совершенно нерусскою формальностью. Вот для образчика из первого номера «Дня»:

«И на каком же широком просторе разгулялась, да еще и разгуливает эта ложь! Все внутреннее развитие, вся жизнь общества, как проказой, поражены и растлены ею. Ложь! Ложь в просвещении, чисто внешнем, лишенном всякой самодеятельности и творчества. Ложь в вдохновениях искусства, силящегося воплотить чуждые, случайные идеалы. Ложь в литературе, с надменною важностью разработывающей задачи, созданные историческими условиями, чуждыми нашей народной, исторической жизни, — в литературе, болеющей чужими болезнями и равнодушной к скорбям народным. Ложь в порицании нашей народности не в силу негодующей, пылкой любви, но в силу внутренного нечестия, инстинктивно враждебного всякой святыне чести и долга. Ложь в самовосхвалении, сопряженном с упадком духа и с неверием в свои собственные силы. Ложь в поклонении свободе, уживающемся рядом с побуждениями самого утонченного деспотизма. Ложь в религиозности, преданности, вере, прикрывающей грубое безверие. Ложь в торжестве диких учений, созданных бесстыдным невежеством, безбоязненно оскорбляющим общественную совесть и не смиряющимся пред очевидною несокрушимою крепостью коренных основ народной жизни. Ложь в легкомысленной гоньбе за новизною под чужестранною фирмою прогресса и цивилизации. Ложь в гуманности и образованности, которыми, в своей систематической непоследовательности, щеголяет наше общество, допускающее без разбора самые несовместимые начала, закрывающее глаза от выводов, обходящее сознательно все основные вопросы, раболепствующее всем модным кумирам современности и выдающее за подвиг высокого благородства и терпимости дешевое уменье замазывать, не разрешая, самые непримиримые противоречия!.. Страшное, невиданное сочетание ребяческой незрелости со всеми недугами дряхлой старости, и при всем том — исцеление возможно и даже несомненно! Мы это все чувствуем, мы даже не можем и усомниться в том искренно, и заря нашего спасения уже брезжит».

Не думаем, чтоб эта заря брезжила для славянофилов. Славянофилы имеют редкую способность не узнавать своих и ничего не понимать в современной действительности. Одно худое видеть — хуже, чем ничего не видеть. А если и останавливает их когда что хорошее, то если чуть-чуть это хорошее непохоже на раз отлитую когда-то в Москве формочку их идеалов, то оно безвозвратно отвергается и еще ожесточеннее преследуется, именно за то, что оно смело быть хорошим не так, как раз навсегда в Москве приказано. Впрочем, и собственный-то идеал у них еще вовсе не выяснен. Есть у них иногда сильное чутье, тонкое и меткое, некоторых (но отнюдь не всех) основных элементов русской народной особенности. Ни один западник не понял и не сказал ничего лучше о мире, об общине русской, как Константин Аксаков в одном из самых последних своих сочинений, к сожалению неоконченном. Трудно представить себе понимание более точное, ясное и широкое и плодотворное. Но тот же К. Аксаков пишет статью о русской литературе, помещенную теперь в первом номере «Дня»… Но об ней после. Ответим на приведенную выше выписку.

Скажем прямо: предводители славянофилов известны как честные люди. А если так, то как можно сказать обо всей литературе, что она «равнодушна к скорбям народным»? Как сметь сказать «о порицании нашей народности, не в силу негодующей, пылкой любви, но в силу внутреннего нечестия, инстинктивно враждебного всякой святыне чести и долга»? Что за фанатизм вражды! Что за резкая уверенность в самых сокровенных помышлениях противников, в сердце и в совести их! Неужели любить родину и быть честными дано в виде привилегии только одним славянофилам? Кто мог сказать это, кто бы решился написать это, кроме человека в последней степени фанатического исступления!.. Да, тут почти пахнет кострами и пытками… Мы не преувеличиваем. В конце статьи нашей мы приведем еще одну тираду из «Дня» она на многое намекает…

Да, конечно; у нас лжи было много; это правда. Чужие интересы не раз принимались за свои, но если и принимались, то именно потому, что казались своими, родными, кровными, а вовсе не потому, что будто бы двигало западниками одно «внутреннее нечестие, инстинктивно враждебное всякой святыне чести и долга». (Как поднялась у вас рука написать это! Нужно во многом сперва заручиться, чтоб взвести такое ужасное обвинение!) Но зачем же не замечать правды, зачем выпускать из виду возрождающуюся со всех сторон жизненность, стремление к действительности, к почве? Если есть ложь, если была она, то наша художественная литература, за десятки последних лет, почти сплошь относилась к этой лжи отрицательно, a не положительно. Для славянофилов, кажется, не существует подобного, например, факта, что во время самого ярого западничества, доходившего чуть не до последних крайностей, вся художественная литература наша, Гоголь (до болезни его) и все за ним следовавшие, относились к плодам и результатам того же самого западничества — отрицательно. Исчез для них и тот факт, что именно эта самая литература, страстно отрицательная, с неслыханной ни в какой еще литературе силою смеха и добровольного самоосуждения, благородная и с энтузиазмом шедшая прямо к тому, что считала доблестным и честным, — что эта самая литература восторженно поддерживалась самыми крайними западниками. Но славянофилы до сих пор упорно хотят видеть в западниках своих врагов и говорят о них не иначе как с презрением и проклятием, забывая или, лучше, не хотя понять, что западничество и даже самые последние его крайности были вызваны непременным желанием самопроверки, самопознания, последней вспышкой жизни в умиравшей петровской реформе и первой вспышкой сознания, его осудившего, то есть было вызвано самим процессом жизни. Будто в западниках не было такого же чутья русского духа и народности, как в славянофилах? Было, но западники не хотели по-факирски заткнуть глаз и ушей перед некоторыми непонятными для них явлениями, они не хотели оставить их без разрешения и во что бы ни стало отнестись к ним враждебно, как делали славянофилы; не закрывали глаз для света и хотели дойти до правды умом, анализом, понятием. Западничество перешло бы свою черту и совестливо отказалось бы от своих ошибок. Оно и перешло ее наконец и обратилось к реализму, тогда как славянофильство до сих пор еще стоит на смутном и неопределенном идеале своем, состоящем, в сущности, из некоторых удачных изучений старинного нашего быта, из страстной, но несколько книжной и отвлеченной любви к отечеству, из святой веры в народ и в его правду, а вместе с тем (зачем утаивать? отчего не высказать?) — из панорамы Москвы с Воробьевых гор, из мечтательного представления московских бар половины семнадцатого столетия, из осады Казани и Лавры и из прочих панорам, представленных во французском вкусе Карамзиным, из впечатления его же «Марфы Посадницы», прочитанной когда-то в детстве, и наконец, из мечтательной картины полного будущего торжества над немцами, несколько даже физического, — над немцами непрощенными и даже, уже после торжества над ними, попрекаемыми. Мы вовсе не хотим смеяться, говоря это, да и смеяться-то не над чем; но мы хотели только заявить о несколько мечтательном элементе славянофильства, который иногда доводит его до совершенного неузнания своих и до полного разлада с действительностью. Так что во всяком случае западничество все-таки было реальнее славянофильства, и, несмотря на все свои ошибки, оно все-таки дальше ушло, все-таки движение осталось на его стороне, тогда как славянофильство постоянно не двигалось с места и даже вменяло это себе в большую честь. Западничество смело задало себе последний вопрос, с болью разрешило его и, через самосознание, воротилось-таки на народную почву и признало соединение с народным началом и спасение в почве. Мы, с своей стороны, заявляем как факт и твердо верим в непреложность его, что в теперешнем, чуть не всеобщем (кроме некоторых крайних и смешных исключений) повороте к почве, сознательном и бессознательном, влияние славянофилов слишком мало участвовало, а даже, может быть, и совсем не участвовало. Партия движения шла собственным путем и осмыслила свой путь собственным анализом. Но и признав необходимость почвы, она прежнею жизнью, прежним развитием убедилась, что дело не в проклятии, а в примирении и в соединении, что реформа, отжившая век свой, все-таки внесла к нам великий элемент общечеловечности, заставила нас осмыслить его и поставила его в нашем будущем как главное назначение наше, как закон природы нашей, как главнейшую цель всех стремлений русской силы и русского духа. И заметьте себе: западникам сочувствовала всегда у нас масса общества. Не презирайте ее, эту зарождающуюся массу! не говорите о ней, как уж и слышится с некоторых сторон, что масса нашего общества слишком ничтожна, слишком невежественна, слишком изуродована на европейский лад и уже подгнила, прежде чем хоть во что-нибудь успела сложиться. Не утешайте себя этим, не пренебрегайте инстинктами общества, каковы бы они ни были. Вспомним, что общество страстно сочувствовало западникам и разделяло все их ошибки и увлечения, тогда как постоянно принимало славянофильство за маскарад. А где тайна этого сочувствия массы? Тайна в том, что жизнь, хоть какая-нибудь, что действительность, что обновление, что залоги будущего, что даже самый возврат на родную почву и первый шаг к тому — все-таки в руках реалистов, потому что европеизм, западничество, реализм — все-таки это возрожденная жизнь, начало сознания, начало воли, начало новых форм жизни. Западничество шло путем беспощадного анализа, и за ним шло всё, что могло идти в нашем обществе. Реалисты не боятся результатов своего анализа. Пусть ложь в этой массе, пусть в ней сброд тех лжей, которые с таким ярым наслаждением вы пересчитываете. Мы не боимся этого злорадного исчисления наших болезней. Все эти лжи, если есть они, — заране определенные судьбою станции пытливого ума и анализа. Пусть это лжи, но движет нас правда. Мы в это веруем. Движение остановиться не может, и общество дойдет-таки до окончательного результата по крайней мере теперешних усилий своих; будьте в этом уверены.

Но вы являетесь с газетой. Вы не хотите стоять в стороне от всеобщего движения. Вы хотите отзываться на современные явления жизни живым, неустанным словом, войти с усиленною против прежнего деятельностью в эту толчею почти чуждых вам (как вы сами заявляете) интересов. Мы рады товариществу; но ведь товарищем вы не будете. Вы все-таки будете нас учить нестерпимо свысока… учить, беспрерывно учить; смеяться над нашими ошибками; не признавать наших мук и страданий; осуждать их со всею жестокостью исступленного идеализма и… и… Но вы уж и начали. Смотрите, как тот же К. Аксаков, в статье своей, в 1 № «Дня», относится сплошь ко всей русской литературе. Он смотрит на нее враждебно-скептически, он отрицает в ней всё свое, с легкостью нестерпимою от серьезно болеющего сердцем человека, с улыбкой свысока-оскорбительной. Даже если б он был прав совершенно в суждении своем, то легкость, скептицизм статьи, это самообожание в величавом отделении себя от всего с ним рядом живущего, этот презрительный взгляд, скользящий сверху и не удостоивающий ни над чем серьезно остановиться, не удостоивающий ничего оценить, — уж одно это было бы в высшей степени бессердечно и легкомысленно. У него вся литература наша — сплошь подражание и стремление к иноземному идеалу. Он отрицает всякое проявление сознания общественного в нашей литературе, не верит анализу, в ней проявлявшемуся, самоосуждению, мукам, смеху, в ней отражавшимся. Нет, господа; вы с нами не жили, вы в наших радостях и скорбях не участвовали; вы приехали из-за моря!

Да, конечно, европейский идеал, европейский взгляд и вообще европейское влияние сильно отозвалось в созданиях нашей литературы, отражается идо сих пор. Но разве мы рабски воспринимали их, разве не переживали их жизненным процессом, разве не выработывали своего русского взгляда на эти иноземные явления, разве не убедились, не прочувствовали самою жизнью, что общечеловечность есть, может быть, самое важнейшее и святейшее свойство нашей народности? Разве, наконец, мы не сознавали народности, не сознали необходимости почвы и обращения к ней? К. Аксаков говорит, что все попытки обращения к народности оказались в литературе нашей неудачными. «Портрет купца похож, — говорит он, — у Островского; речь сходна: говорит должон, а не должен». Неужели ж К. Аксаков у Островского только и заметил это должон, а не должен? По смыслу и по тону статьи так выходит. Нет, мы не поверим в этом К. Аксакову; он прикидывается. Ведь случается иногда с самым серьезным человеком какой-то каприз, какая-то потребность избочениться, вставить в глаз стеклышко и посмотреть на вселенную, — ну хоть так, как смотрят у нас иногда на вселенную, в четвертом часу пополудни, на Невском проспекте… И как вы думаете, чего требует К. Аксаков? Где же, говорит, настоящий купец? где душа его? где то, что в нем жить должно? То есть, ни больше ни меньше, требует изображения положительных сторон русского человека, с патетической его стороны. А каково? то есть последнего слова сознания, последней степени красоты мелькающего нам и манящего нас идеала. Безделица! Мы не упрекаем К. Аксакова, что он не разглядел в Островском следов положительной русской красоты, уже кое-где намеченной во всем его «Темном царстве», что он не подивился на то: как это так рано удалось, так рано случалось, так рано начало высказываться это новое слово, — вместо того, чтоб попрекать и подсмеиваться? Мало ли что человек может не заметить, особенно под влиянием известного идеального настроения. Но нам нестерпимо суждение барича в желтых перчатках и с хлыстиком в руке над работою чернорабочего: «А что урока отчего не сработал? По восьми пудов не можешь носить? Неженка!» Да что ж вы-то делали, К. Аксаков? а не вы, так все ваши славянофилы? Читаешь иные ваши мнения и, наконец, поневоле придешь к заключению, что вы решительно в стороне себя поставили, смотрите на нас как на чуждое племя, точно с луны к нам приехали, точно не в нашем царстве живете, не в наши годы, не ту же жизнь переживаете! Точно опыты над кем-то делаете, в микроскоп кого-то рассматриваете. Да ведь это ваша же литература, ваша, русская? Что же вы свысока-то на нее смотрите, как козявку ее разбираете? Да ведь вы сами литераторы, господа славянофилы. Ведь вы хвалитесь же знанием народа, ну и представьте нам сами ваши идеалы, ваши образы. Но, сколько нам известно, выше князя Луповицкого вы еще не подымались. Вы скажете: нелепо и грубо нам так рассуждать. Извольте, мы согласимся с вами, но только тогда, когда вы не будете рассматривать ваших же русских свысока, как букашек, как кучу каких-нибудь муравьев, и забавляться над нашими усилиями, муками и ошибками. Бросьте ваш тон свысока и вспомните, что вы сами русские и принадлежите к тому же самому обществу, один фатализм нас связал, и свысока, со стороны вы судить не можете, себя выгораживая. Вы как будто хвалитесь, что у вас есть свое, особое, не такое, как у нас. Ведь согласитесь, в словах «должон, а не должен» лежит столько насмешки, столько лукавой про себя насмешки: «Ведь вот, дескать, чего этот жалкий народ не знает! каких основных вещей не понимает! Как совратился, как отупел!» Ну и покажите нам то, что у вас есть, не скрывайте сокровище; да не в наставлениях, не в надгробных над нами речах покажите его, а в настоящем деле, — ну хоть в искусстве, так как это всего невиннее и… сподручнее. Иначе ведь странно со стороны: что ж это в самом деле, подумаешь, люди, говорят, постигли тайну русского назначения, русского духа, привилегированно отмежевали себе знание русских судеб русского человека и то, «как он быть должен», a смотришь — на деле от них и нет ничего. И не могут сами-то показать, «как он быть должен»! И добро бы не было у них литераторов!

Литераторы-то есть, да жизни-то нет!

Да, ее нет! Чутья действительности нет. Идеализм одуряет, увлекает и — мертвит, и вы сами не ясно понимаете то, пониманием чего хвалитесь перед нами. Вот почему мы и сказали, что у вас есть чутье некоторых основных элементов русской жизни, но не всех. Чутья как не быть: вы русские, люди честные, любите родину; но идеализм губит вас, и иногда вы даете ужасные промахи, даже в понимании именно этих-то основных элементов русской жизни. Ну вот, например, еще тирада, из 2-<го> № «Дня». Полюбуйтесь:

«Что видим мы… хоть в нашей литературе? Какие — теории?.. С одной стороны, пустое, голое отрицание, волнение без содержания и без цели, какой-то призрак жизни и движения, — а в сущности нет ни жизни, ни движения, все полумертво и гнило, и заимствует силу только от силы враждебного напора; с другой — грубая, тупая, бессмысленная сила, только в насилии и бездушном механизме полагающая спасение! С одной стороны, ложь разрушения, с другой, — ложь созидания; с одной стороны, неверие, поклоняющееся, как богам, людским, временным кумирам; с другой, — мнимая вера, поклоняющаяся и богу, как кумиру, и силою божьего имени служащая своим корыстным целям и выгодам! Тут — раболепство пред каждым последним словом науки, там — грубое презрение к науке, к мысли, к подвигам разума и духа; тут — злоупотребление, нечестное обращение со словом, там — преследование слова, любовь немоты и мрака, тайное сочувствие с бессловесными! И тут и там одинаковое умерщвление духа там — через внешнее насилие, а тут — через оскудение и огрубление духа. И тут и там одинаковое подобострастное, рабское отношение к иноземному, бессмысленная покорность подражания, измена народному духу, при наружной грубой подделке под русскую народность. В безысходный мрак погружены обе враждующие стороны во мраке терзают и истребляют друг друга! И если народ наконец подымет усталые от долгой дремоты очи и взглянет на наших литераторов и всякого рода художников (кроме некоторых исключений), взглянет на этих незваных гостей, устроивших свой буйный пир у его ложа, прислушается к их оглушительным кликам, к треску и грому их велений и вещаний, — что скажет он? „Куда девали вы порученные вам дары нашей родной, богатой земли? Куда расточили ее духовные сокровища? Что сталось с моим обычаем верою, преданием, моею прожитою жизнью, моим долгим и горьким опытом? Что совершили вы на досуге? Где цельность и единство жизни и духа? Где наука, вами взрощенная? Где мое живое, изобразительное, свободное слово? Какого хламу нанесли вы на мою почву?.. Нет, вы не мои, вы безобразные снимки с чужих народов! подите к ним, если они вас примут: я не знаю вас, вы мне не нужны, вы чужды мне…“ — скажет народ, пробуждаясь к сознанию, — и сметет их, как сор, свежая струя воскресшего народного духа!

Но еще не наступила пора. И хотя мы почти уверены, что голос наш раздается напрасно, но, применяясь к предмету настоящей речи нашей, скажем и мы: „Глас вопиющего в пустыне: уготовайте путь господень… Покайтеся!..“»

Хорошо-с. Но так ли скажет народ? Так ли (и это главное) рассудит он? Не приписываете ли вы ему своего суда, своих мнений? Вы говорите про наших художников и литераторов. Про художников мы теперь ничего не скажем и не будем гадать о том, какая участь постигнет нашу Академию художеств. Но другим, о которых вы говорите, он скажет, по-нашему, вот что: «Успокойтесь! вы те же русские, и я признаю вас русскими за то, что вы меня сами, наконец, признали и догадались, что без меня вам жить плохо и что без меня вы ничего не сделаете. Честь и слава вам, что как только проснулась ваша мысль, как только вы выросли и возмужали, тотчас же вспомнили обо мне. Честь и слава вам, что вы скорбели моими скорбями и других научали скорбеть, что вы заступались за меня и решили сообща — воротиться ко мне, на родную почву. Научите ж вы меня теперь тому, что вы за морем узнали, и опишите мне в точности все ваши странствования и страдания. Я же вас научу тому, что вы своего позабыли. Во многом вы ошибались, но ошибку в фальшь не ставят. Ошибок умышленных вы промеж себя не терпели и не хотели терпеть, а я это выше всего ценю. Все мы из одной благородной почвы и, как русские, все мы друг перед другом равны…» И уж если пошло на тексты, то не грозный текст пророка приведет он тогда, а милосердое слово бесконечной любви… Так нам кажется. Нам кажется, что мы заслужим в его сознании, а сознательно он не сметет нас как сор… Ведь и у вас он говорит сознательно как же вы сознательно вложили ему такие слова в уста! Нет, господа, не клевещите на русский народ, не приписывайте ему своего суда!

Есть у вас и еще тирады, но об них как то не приходится нам судить (чтоб не распространять статью, разумеется). И тем более странно для нас, что ведь вы сами знали, что об этих тирадах не будут судить и на них не будут вам возражать. Но несмотря на то, вы увлеклись и — судили до конца. И ведь как судили-то, каким судом! Сами же признавались, начиная суд, что будете говорить только об одной стороне, выслушаете только одного подсудимого. В каком же суде выслушивают только одну сторону? А вы выслушали, да еще положили решение, то есть осудили одну сторону. Хорошо это вы сделали? Оставляем это на вашу совесть. Дело, конечно, шло об русской литературе. Это еще не так важно. Ну а если бы шло о чем поважнее? Поверьте, что это нехороший прием. Дурные «Дни» вы сулите нам впереди. Мы с симпатией думали встретить журнал ваш, но вы хоть какую симпатию потушите. Или вот еще: проявился у вас в 4-м номере один корреспондент — H. Б. Пишет он о крестьянах. Трудно представить себе что-нибудь более ограниченного и самодовольного, как суждения господина H. Б. Редактор «Дня» самым обязательнейшим образом возится с ним в продолжение всей статьи, возражает ему поминутно; уверяет его, что там, где г-н H. Б. видит одну дичь, глупость и невежество крестьянина, не только нет дичи и глупости, но что даже, напротив, видно много ума. На некоторые возмущающие душу суждения г-на H. Б. редактор возражает необыкновенно снисходительно и деликатно и даже спешит, в одном месте, заявить, что г-н H. Б. совсем не обскурант. «Нам слишком хорошо известен образ мыслей и действий автора, — замечает редактор, — чтоб допустить возможность подобного об нем отзыва». Ну да положим… то есть не то что г-н H. Б. не обскурант: этого мы никак допустить не можем, несмотря на отзыв редактора, а положим, что у всякого своя фантазия, что редакции нравится помещать такие статьи, на которые она сама принуждена писать в том же нумере критику. Ну а вот это как вам покажется? на одно мнение г-на H. Б. редактор уже сам делает следующую заметку о бывшем крепостном состоянии:

«Мы даже думаем, что в общей сложности личные отношения помещиков и крестьян были довольно человечны. Покоясь на лоне, по-видимому незыблемого, крепостного права, наивно уверенный в его совершенной человеческой и божеской законности, помещик не имел надобности оправдывать это право клеветами на крестьян и относился к ним довольно дружелюбно и простосердечно. Этому доказательством служит между прочим и то, что помещики допустили образование и развитие крестьянских общин и мира, совершившееся вовсе не вопреки их воле и не в ограждение только от помещичьего произвола. У нас никогда не было ничего подобного отношениям феодальных владельцев к их вассалам. Крестьянин не был для помещика „виленем“ (vilain), a „рабом божиим“ таким-то, „християнскою же душою“, хотя подчас и „с глупым крестьянским разумом“! Совершались иногда страшные злоупотребления, но они не возводились в закон, как на Западе. Такие пошлины, какие взимались там, такие «права» владельцев, как знаменитое Jus p<rimae> n<octis>,[1] у нас просто немыслимы. Когда же критика общественного сознания обличила всю внутреннюю неправду крепостного права и нарушила блаженный мир бессознательных, деспотических и в то же время каких-то простодушных отношений, возникли действительно со стороны многих помещиков клеветы на крестьян, и вообще ложные оценки крестьянского права, не помешавшие, впрочем, совершиться делу освобождения.

Гораздо сильнее клевет крепостного права были клеветы на русский народ, создаваемые неистовыми поклонниками западной образованности, отрицавшими в народе всякое право на свободное и самобытное народное развитие».

Хорошо «Покоясь на лоне, по-видимому незыблемого, крепостного права, наивно уверенный в его совершенной человеческой и божеской законности, помещик относился к крестьянам довольно дружелюбно и простосердечно»…

Во-первых, до какой же отупелости должен дойти человек, чтоб быть уверенным в божеской законности крепостного права. А если так, то как же можно ручаться, что такой человек мог относиться к своему крестьянину дружелюбно? Вы говорите, что у нас не было ничего подобного феодальным отношениям на Западе? Ну нет-с; одно другого, верно, стоило. Спросите у мужиков.

«Крестьянин, — говорите вы, — не был для помещика виленем, а рабом божиим, християнскою душою». А холоп, хам, халуй, хамлет? — что, эти названия, по-вашему, благороднее виленя? Но позвольте, что вы разумеете под именем дружелюбных помещиков? Да помещик, при тех правах, которыми он обладал, даже самый добрый, самый добрейший, не мог относиться в некоторых случаях к своим крестьянам «дружелюбно и простосердечно» Но что говорить!.. Об этом так уже много сказано, и это так для всех ясно, что трудно в настоящее время не понимать этого.

Вы замечаете, наконец, что клеветы западников на русский народ были сильнее клевет помещиков на крестьян, когда блаженный мир «простосердечных» отношений нарушился усиленным присмотром правительства. Ну нет-с, это вам только кажется…

Но довольно. Ведь нам еще, может быть, несколько раз придется повстречаться с газетою «День» на дороге.

Примечания:

Впервые опубликовано в журнале «Время» (1861. № 11. Отд. II. С. 64–75) без подписи.

Статья о газете «День» завершает публицистический цикл Достоевского. Полемика с «Отечественными записками», «Современником» и «Русским вестником» в предыдущих статьях в достаточной степени выявила специфику направления «Времени», отличие его от других идеолого-литературных тенденций эпохи. Полемизировал Достоевский и со славянофилами, но лишь мимоходом. В статьях других сотрудников журнала вопрос о существе славянофильства возникал чаще; в целом отношение «Времени» к славянофильству было сочувственным, хотя достаточно сдержанным и скептическим: об этом свидетельствуют даже статьи А. Григорьева. Демонстративно называя глубокими мыслителями Аксаковых, Киреевских, Хомякова, превознося философские труды К. Аксакова и религиозные брошюры Хомякова, выявляя грань, отделяющую «истинных» славянофилов «от учений мрака», от «Маяка» и А. С. Шишкова, Григорьев вынужден был, однако, признавать, что далеко не всегда эта грань была такой уж очевидной. «В пылу битвы за свое отрицание реформы славянофильство само иногда роняло несколько случайных слов в защиту таких явлений допетровского быта, которые никакими общечеловеческими идеалами не оправдываются», — писал он в статье «Народность и культура».[2] Достоевский ту же мысль проводит в данной статье значительно категоричнее. Не соглашаясь с Григорьевым, отдававшим предпочтение славянофильству перед западничеством, Достоевский адресует славянофильству аналогичные упреки в «старобоярском» направлении, в идеализме, теоретичности, догматизме, отвлеченном учительстве. Запомнил он тезисы Григорьева в статье «Взгляд на книги и журналы, касающиеся истории русского народного быта», во многом подготовившей почву для полемики Достоевского с И. С. Аксаковым и вооружившей его сильными аргументами. Писатель, в сущности, варьирует в более резкой форме следующие слова критика: «Славянофильский взгляд на народ, его быт, историю, предания, поэзию — взгляд, хотя и несравненно справедливейший, нежели взгляд отрицательный, в сущности сходен с сим последним тем, что он точно так же теоретический. Славянофильство <…> не брало народ, каким он является в жизни, а искало в нем всегда своего идеального народа, обрезывало по условной мерке побеги этой громадной растительной жизни. Славянофильство в своем теоретическом ослеплении подавало руку шишковизму, который вел прямо к «Маяку» и «Домашней беседе», славянофильство не любит, в сущности, Пушкина <…> и, может быть, до сих пор еще чуждается современной народной литературы, во главе которой стоит Островский. По крайней мере, оно ни разу не выражало к ней, к этой новой литературе, своего сочувствия. К народу и к народному быту относилось это, впрочем весьма почтенное и много доброго сделавшее, направление учительно и даже иногда исправительно. Своего идеального народа оно отыскивало только в допетровском быту и в степях, которых не коснулась еще до сих пор реформа».[3]

Орган славянофилов газета «День» (издатель-редактор И. С. Аксаков) начала выходить в Москве еженедельно с 15 октября 1861 г. Газета имела отделы: Литературный, Областной, Славянский, Критический и Смесь. Политический отдел И. Аксакову не был разрешен. Газета выходила до 1865 г.

Совершенно естественно, что известие о новом славянофильском органе печати было встречено «Временем» доброжелательно: «…с 1 января будет издаваться в Москве новая газета «День», под редакцией И. С. Аксакова <…> Будем ждать с нетерпением исполнения этого обещания!»[4]

Однако первые же номера газеты вызвали разочарование Ф. M. Достоевского и вынудили его выступить с необычно резкой по тону статьей, разбирающей общественно-политические и литературные взгляды «Дня». Достоевский отделяет свою позицию и от обскурантов вроде Аскоченского, приветствовавшего рождение «Дня», и от тех, кто обрушился на славянофильскую газету, как на издание рептильное и ретроградное. Восстает Достоевский, однако, не против сути выступлений критиков «Дня» («Мы не за „День“ заступаемся и не за взгляды его»). Его тревожит тон критики, в нем он видит странные и болезненные симптомы, те «деспотические» приемы, тот «терроризм мысли», решительным и убежденным противником которого он выступал во всех статьях 1861 г. Реакция печати на появление «Дня» для Достоевского — лишнее свидетельство общего неблагополучия дел в разрозненном, разбившемся на множество партий и групп образованном обществе России.

После короткого полемического выступления Достоевский переходит к анализу содержания первых номеров «Дня», выделяя передовую статью И. С. Аксакова «Москва 14-го октября»;[5] посмертно опубликованную статью К. С. Аксакова «Наша литература»,[6] передовую И. С. Аксакова «Москва 21-го октября»[7] и корреспонденцию H. Б.[8] «Из Каширы. Письмо 2-е», сопровожденную обширными примечаниями И. С. Аксакова.[9] Анализ этих статей дает Достоевскому основание констатировать неизменность и догматичность славянофильских воззрений, неумение и нежелание славянофилов считаться с духом времени. Более того, он колко замечает, что беспрерывно говорящие о русских народных началах теоретики-славянофилы удивительно не по-русски отстаивают свои идеи, внося в споры с западниками дух вражды, фанатизма, непримиримости: «Те же славянофилы, с тою же неутомимою враждой ко всем, что не ихнее, и с тою же неспособностью примирения; с тою же ярою нетерпимостью и мелочною, совершенно нерусскою формальностью». Признавая большие заслуги славянофилов, Достоевский, однако, оценивает их без энтузиазма и горячности, нередко свойственных Герцену. Напротив, он вовсе не собирается преувеличивать эти заслуги, сопровождая даже похвалы серьезными ограничениями: «Есть у них иногда сильное чутье, тонкое и меткое, некоторых (но отнюдь не всех) основных элементов русской народной особенности» (курсив наш. — В. Т.). Достоевский подчеркивает, что западничество было не в меньшей степени русским явлением, чем славянофильство, он пишет настоящий панегирик западничеству (признавая законность и необходимость даже, «ярого» западничества) и «страстно-отрицательной» литературе. Достоевский явно отдает предпочтение «западнической» партии, как партии движения, верной духу реализма в герценовском широком значении этого слова, имеющего мало общего с узким и односторонним «утилитаризмом». Судьба и произведения Герцена эмигрантского периода стоят за следующими словами Достоевского: «…западники не хотели по-факирски заткнуть глаз и ушей перед некоторыми непонятными для них явлениями; они не хотели оставить их без разрешения и во что бы ни стало отнестись к ним враждебно, как делали славянофилы; не закрывали глаз для света и хотели дойти до правды умом, анализом, понятием. Западничество перешло бы свою черту и совестливо отказалось бы от своих ошибок. Оно и перешло ее наконец и обратилось к реализму, тогда как славянофильство до сих пор еще стоит на смутном и неопределенном идеале своем…». Реализм, ум, анализ («станция пытливого ума и анализа»), трезвость взгляда и способность к движению, умение честно признавать свои ошибки, «самопроверка», «самопознание» — все это отличительные качества «западничества», по убеждению Достоевского, ставящие его выше мечтательного, книжного, догматического и нетерпимого славянофильства. Оценивая историческую роль славянофилов, Достоевский отказывает им в праве обвинять русское общество в целом, и западников в частности, во лжи и неискренности, указывает на их очевидный «разлад с действительностью» Его статья — попытка отделить «почвенническое» направление от славянофильского.

Достоевский высоко ставит труды К. Аксакова «о мире, об общине русской». Но в то же время он не может сдержать возмущения крепостнической моралью, развиваемой H. Б. — корреспондентом «Дня» по крестьянскому вопросу. Недовольство Достоевского вызвали и идиллические примечания к корреспонденции H. Б. редактора газеты И. С. Аксакова. Упорно проводя славянофильскую антитезу «Запад — Восток» и искажая реальную картину крепостничества, Аксаков дошел до утверждения, «что в общей сложности личные отношения помещиков и крестьян были довольно человечны», что в России крестьянин «не был для помещика „виленем“ (vilain)», a „рабом божиим“, „християнскою же душою“». Ответ Достоевского Аксакову недвусмысленно ясен: «Вы говорите, что у нас не было ничего подобного феодальным отношениям на Западе? Ну нет-с, одно другого, верно, стоило. Спросите у мужиков <…> А холоп, хам, халуй, хамлет — что, эти названия, по-вашему, благороднее виленя?» В этих словах ощущается влияние политического завещания Белинского, его «письма к Гоголю». Упрекает Достоевский редактора «Дня» и в недостатке подлинного христианского чувства. Грозным иеремиадам и мрачным пророчествам Аксакова, фанатично нетерпимым словам, вкладываемым им в уста «будущего» русского православного народа, Достоевский противополагает дух кротости, согласия, любви, терпимости: «И уж если пошло на тексты, то не грозный текст пророка приведет он (народ — В. T.) тогда, а милосердные слова бесконечной любви…» (с. 154–155).

Продолжает Достоевский в статье и спор со славянофильской концепцией развития русской литературы, в которой, по давнишнему убеждению писателя, яснее всего сказались теоретизм, отвлеченность славянофильского направления, его разлад с подлинно реалистическим взглядом на историю развития русского общества. Иронически задевая литературный опыт К. С. Аксакова, комедию в двух действиях с прологом «Князь Луповицкий, или Приезд в деревню» (1851), Достоевский, видимо, вспоминал отзывы В. Г. Белинского о художественных произведениях славянофилов, в частности о драмах А. С. Хомякова. В «Статьях о народной поэзии» (1841) Белинский писал, что хотя в драме Хомякова «Ермак» «имена <…> не только русские, но даже исторические русские, а дух и склад речи принадлежат идеальным буршам немецких университетов; и русского духа в ней слыхом не слыхать, видом не видать».[10] Аналогичен отзыв Белинского в статье «русская литература в 1844 году» (1845) о «Дмитрии Самозванце» Хомякова: «…видна более или менее ловкая подделка под русскую народность, но нет ни одного истинного проблеска русской народности. Видим лица, видим события, видим русские слова, но не видим того, что давало бы смысл, было бы ключом к разгадке этих лиц и событий. Самозванец и Ляпунов г-на Хомякова говорят, кажется, по-русски, а между тем оба они — какие-то романтические мечтатели двадцатых годов XIX столетия, следовательно, нисколько не русские начала XVII века».[11] К этим и другим суждениям Белинского о славянофильской беллетристике примыкает обращение-напоминание Достоевского руководителям «Дня» о бесплодности и ничтожности их художественных попыток изображения русского народа: «Да ведь вы сами литераторы, господа славянофилы. Ведь вы хвалитесь же знанием народа, ну и представьте нам сами ваши идеалы, ваши образы. Но сколько нам известно, выше князя Луповицкого вы еще не подымались».

В полемике Достоевского с литературными мнениями К. С. Аксакова безусловно присутствовал и личный момент: писателю были памятны отзывы Константина Аксакова о «Бедных людях» и «Двойнике» (см.: I, 477, 491). Личное Достоевский сопрягает с общим: он горячо возражает принципиальному противнику «натуральной школы» и «отрицательного направления» — К. С. Аксакову, с тем же упорством проводившему свои мнения в 1850-х годах, как и в 1840-х. В «Обозрении современной литературы» (1857) К. Аксаков продолжал утверждать, что «литература наша — собрание чужих форм, разных отголосков и только», писал о «хилости и недолговечности современного состояния нашей литературы, не нуждающейся для своего падения в посторонней помощи…»[12] Аксаков пророчил «прекращение литературы, начавшейся с Кантемира, дух которой в основании был — подражательность», и находил этот процесс естественным.[13] Те же идеи проповедовал К. Аксаков и в статье, посмертно опубликованной в газете «День», что дало основание Достоевскому говорить о косности и догматичности славянофильской критики. Он упрекает братьев Аксаковых в непонимании реальных историко-литературных процессов, в разрыве с требованиями «живой жизни». Тенденциозное и поверхностное истолкование К. Аксаковым пьес Островского для Достоевского — убедительный образчик односторонности и предвзятости славянофильского воззрения на русскую литературу и искусство вообще.

Достоевский доказывает, что суждения К. Аксакова о русской литературе по духу неразрывно слиты с примечаниями И. С. Аксакова к корреспонденциям «обскуранта» H. Б. и его же мрачными иеремиадами-пророчествами. Отсюда естественно родившийся каламбурный мрачный прогноз Достоевского: «Дурные „Дни“ вы сулите нам впереди. Мы с симпатией думали встретить журнал ваш, но вы хоть какую симпатию потушите». Слова эти означали признание краха надежд редакции «Времени» на новый славянофильский орган печати как на возможного идеологического союзника.[14]

Статья Достоевского определила на ближайшее время если не всеобщее, то господствующее отношение редакции «Времени» к общественно-политическому курсу, взятому газетой «День». Об этом говорят такие публикации журнала, как статья «Наследство старого года: задачи и „День“», оспаривающая мнение газеты по дворянскому вопросу; заметка «Девятнадцатый номер „Дня“»[15] иронически комментирующая антисемитскую выходку И. С. Аксакова, и др.

Продолжил полемику с «Днем» в 1862 г и сам писатель. В статье «Славянофилы, черногорцы и западники» он иронизировал над передовой И. Аксакова от 16 февраля 1862 г., в которой редактор «Дня» требовал ограничения прав евреев; в «Двух лагерях теоретиков» (1862) Достоевский называет «неизгладимым пятном на редакции» и другую передовую Аксакова «Москва 28-го октября», призывавшую молодое поколение учиться, а не бунтовать, так как студенты не имеют «полных прав гражданских, а следовательно и голоса в делах общественных».[16] В статье «О новых литературных органах и о новых теориях» Достоевский осудил «диатрибу» «Дня» против «нашего общества» (1863), которая в напряженной обстановке, вызванной правительственной кампанией, воспользовавшейся петербургскими пожарами, носила провокационный характер. Эти и другие полемические уколы и предупреждения Достоевского «Дню», вместе взятые, дают представление о глубине и серьезности идеологических разногласий «Времени» и его редактора со славянофильской газетой.

Некоторым диссонансом звучит в журнале лишь рецензия (по всей видимости, H. H. Страхова) на «Литературные воспоминания» И. И. Панаева: «Слишком легко было бы ценить людей и мнения, — читаем мы здесь, — если бы для этого нужно было только сосчитать число подписчиков на журналы. Славянофилам можно в этом отношении искренне позавидовать. Их мало читали, но их всегда уважали. Мало ли было журналов, которые шли во сто раз успешнее, мало ли писателей, которые читались в тысячу раз более? А между тем многие из них исчезли, не оставив по себе доброй памяти; много имен, некогда знаменитых, покрыты теперь бесславием. Славянофилы же, эти Киреевские, Хомяковы, Аксаковы, — чем дальше, тем знаменитее, тем светлее и чище их память. Это какие-то живучие имена, и кто любит истинную жизнь, тот не отвернется от них с презрением, как отворачиваются те, кто из-за минутного шума и треска не слышит ничего менее громкого, но более постоянного».[17] Рецензия отразила существовавшее в редакции «Времени» противоречие между сочувствующими славянофильскому направлению H. H. Страховым и А. А. Григорьевым, с одной стороны, и остальными членами редакции — с другой. Разногласия эти не исключали соглашения по вопросам, позволявшим взаимно идти на компромиссы и определенные уступки. Притом рецензия на воспоминания Панаева была направлена против «террора мысли», грубых и оскорбительных суждений критика «Библиотеки для чтения», нетерпимого тона его статьи с фельетонным заглавием «Пора меж волком и собакой». В рецензии раздраженно осуждалось само славянофильское направление: «Перед нами 6-ть №№ нового славянофильского органа, иже нарицается „День“ и все это мертвые зады, мертворожденные фразы, чревовещанья и оракулы, пересыпанные возгласами <…> самого бестактного, даже никого не обижающего хвастовства».[18] В оскорбительном тоне писал автор о К. Аксакове: «…смешно и странно, что из этого микроскопического имени (К. Аксакова. В. T.) выбрасывают флаг; но дико, безобразно и более чем невежественно, когда этот флаг хотят навязать вам как национальный. Это тем более смешно и необузданно, что не только какой-нибудь Константин Аксаков, но и вся-то славянофильская партия перед лицом здравого смысла оказывается какой-то небывальщиной, менее чем мифом, который всегда имеет хоть символическое значение. Пора понять и заявить, что эта партия существует как название, потом — как группа людей, считающих взаимно друг друга единомышленниками касательно каких-то им только известных мистерий, но что такой партии как деятельной силы, проявляемой каким-нибудь определенным способом, совершенно не существует. Какая угодно премия тому, кто расскажет понятным для человеческого смысла языком, над какою задачею трудится эта партия и что она сделала для ее объяснения. <…> как деятельная сила, вы для общества вовсе не существуете».[19] Такая критика могла вызвать отпор не только Григорьева и Страхова, но и Достоевского. писавшего в комментируемой статье: «…имя Аксаковых, всех троих, слишком известно, чтоб не знать, с кем имеешь дело».

Примечательно, что полемика Достоевского со славянофилами не прошла бесследно для А. Григорьева. Под прямым влиянием статьи Достоевского Григорьев писал в «Плачевных размышлениях о деспотизме и о вольном рабстве мысли» (Якорь. 1863 № 3): «…вижу и дикую статью покойного К. С. Аксакова о русской литературе, статью, сказать прямо приходится, при всем уважении к памяти благородного деятеля, исполненную одного только тупого самодовольства и всякого посмеяния достойную…» В той же статье А. Григорьев повторяет основные возражения Достоевского славянофилам: «Я глубоко сочувствую славянофильству и его любви к быту народа и к высшему благу народа — религии, но и глубоко же ненавижу это старобоярское направление за его гордость; вся жизнь наша, сложившаяся в новой истории, для него — ложь; вся наша литература, кроме Аксакова и Гоголя, — вздор. К Пушкину оно равнодушно, Островского не видит, и понятно, почему не видит: он ему хуже рожна на его дороге. Ведь выше князя Луповицкого славянофильское художество не поднималось, потому что, собственно, и «Семейную хронику» и лучшие вещи Гоголя оттягает у славянофильства русская литература. А без художества — теория пропащее дело».

1) Право первой ночи (лат.).

2) Время. 1861. № 2. С. 88.

3) Там же. № 4. С. 176.

4) Время. 1861. № 7. С. 107.

5) День. 1861. 15 окт. № 1.

6)Там же.

7) Там же. 21 окт. № 2.

8) H. M. Павлов (1836–1905). См.: Павлов H. M. Наше переходное время. (Сборник статей, помещавшихся преимущественно в газетах: «День», «Москва» и «Русь»). M., 1888. С. 438. (Приложение к «Русскому архиву» 1888 г).

9) День. 1861. 4 ноября. № 4.

10) Белинский В. Г. Полн. собр. соч. M., 1954. T. 5. С. 298.

11) Там же. 1955. T. 8. С. 465.

12) Рус. беседа. 1857. T. 1. С. 2–3.

13) См.: Там же. С. 38.

14) Время. 1862. № 1.

15) Там же. № 2.

16) Там же. № 3. С. 2

17) Там же. 1861. № 12. С. 191.

18) Библиотека для чтения. 1861. № 11. С. 1.

19) Там же. С. 9, 13–14.