Глава четвёртая. Последнее решение

I

В это утро Петра Степановича многие видели; видевшие упомнили, что он был в чрезвычайно возбуждённом состоянии. В два часа пополудни он забегал к Гаганову, всего за день прибывшему из деревни и у которого собрался полон дом посетителей, много и горячо говоривших о только что происшедших событиях. Пётр Степанович говорил больше всех и заставил себя слушать. Его всегда считали у нас за «болтливого студента с дырой в голове», но теперь он говорил об Юлии Михайловне, а при всеобщей суматохе тема была захватывающая. Он сообщил о ней, в качестве её недавнего и интимнейшего конфидента, много весьма новых и неожиданных подробностей; нечаянно (и, конечно, неосторожно) сообщил несколько её личных отзывов о всем известных в городе лицах, чем тут же кольнул самолюбия. Выходило у него неясно и сбивчиво, как у человека не хитрого, но который поставлен, как честный человек, в мучительную необходимость разъяснить разом целую гору недоумений и который, в простодушной своей неловкости, сам не знает с чего начать и чем кончить. Довольно тоже неосторожно проскользнуло у него, что Юлии Михайловне была известна вся тайна Ставрогина и что она-то и вела всю интригу. Она-де и его, Петра Степановича, подвела, потому что он сам был влюблён в эту несчастную Лизу, а между тем его так «подвернули», что он же почти проводил её в карете к Ставрогину. «Да, да, хорошо вам, господа, смеяться, а если б я только знал, если б знал, чем это кончится!» — заключил он. На разные тревожные вопросы о Ставрогине он прямо заявил, что катастрофа с Лебядкиным, по его мнению, чистый случай и виновен во всём сам Лебядкин, показывавший деньги. Он это особенно хорошо разъяснил. Один из слушателей как-то заметил ему, что он напрасно «представляется»; что он ел, пил, чуть не спал в доме Юлии Михайловны, а теперь первый же её и чернит, и что это вовсе не так красиво, как он полагает. Но Пётр Степанович тотчас же защитил себя:

— Я ел и пил не потому, что у меня не было денег, и не виноват, что меня туда приглашали. Позвольте мне самому судить, насколько мне быть за то благодарным.

Вообще впечатление осталось в его пользу: «Пусть он малый нелепый и, конечно, пустой, но ведь чем же он виноват в глупостях Юлии Михайловны? Напротив, выходит, что он же её останавливал»…

Около двух часов разнеслось вдруг известие, что Ставрогин, о котором было столько речей, уехал внезапно с полуденным поездом в Петербург. Это очень заинтересовало; многие нахмурились. Пётр Степанович был до того поражён, что, рассказывают, даже переменился в лице и странно вскричал: «Да кто же мог его выпустить?» Он тотчас убежал от Гаганова. Однако же его видели ещё в двух или трёх домах.

Около сумерок он нашёл возможность проникнуть и к Юлии Михайловне, хотя и с величайшим трудом, потому что та решительно не хотела принять его. Только три недели спустя узнал я об этом обстоятельстве от неё же самой, пред выездом её в Петербург. Она не сообщила подробностей, но заметила с содроганием, что он «изумил её тогда вне всякой меры». Полагаю, что он просто напугал её угрозой сообщничества, в случае если б ей вздумалось «говорить». Необходимость же попугать тесно связывалась с его тогдашними замыслами, ей, разумеется, неизвестными, и только потом, дней пять спустя, догадалась она, почему он так сомневался в её молчании и так опасался новых взрывов её негодования…

В восьмом часу вечера, когда уже совсем стемнело, на краю города, в Фомином переулке, в маленьком покривившемся домике, в квартире прапорщика Эркеля, собрались наши в полном комплекте, впятером. Общее собрание назначено было тут самим Петром Степановичем; но он непростительно опоздал, и члены ждали его уже час. Этот прапорщик Эркель был тот самый заезжий офицерик, который на вечере у Виргинского просидел всё время с карандашом в руках и с записною книжкой пред собою. В город он прибыл недавно, нанимал уединённо в глухом переулке у двух сестёр, старух-мещанок, и скоро должен был уехать; собраться у него было всего неприметнее. Этот странный мальчик отличался необыкновенною молчаливостью; он мог просидеть десять вечеров сряду в шумной компании и при самых необыкновенных разговорах, сам не говоря ни слова, а напротив с чрезвычайным вниманием следя своими детскими глазами за говорившими и слушая. Лицо у него было прехорошенькое и даже как бы умное. К пятёрке он не принадлежал; наши предполагали, что он имел какие-то и откуда-то особые поручения, чисто по исполнительной части. Теперь известно, что у него не было никаких поручений, да и вряд ли сам он понимал своё положение. Он только преклонился пред Петром Степановичем, встретив его незадолго. Если б он встретился с каким-нибудь преждевременно развращённым монстром, и тот под каким-нибудь социально-романическим предлогом подбил его основать разбойничью шайку, и для пробы велел убить и ограбить первого встречного мужика, то он непременно бы пошёл и послушался. У него была где-то больная мать, которой он отсылал половину своего скудного жалованья, — и как, должно быть, она целовала эту бедную белокурую головку, как дрожала за неё, как молилась о ней! Я потому так много о нём распространяюсь, что мне его очень жаль.

Наши были возбуждены. Происшествия прошлой ночи их поразили, и, кажется, они перетрусили. Простой, хотя и систематический скандал, в котором они так усердно до сих пор принимали участие, развязался для них неожиданно. Ночной пожар, убийство Лебядкиных, буйство толпы над Лизой — всё это были такие сюрпризы, которых они не предполагали в своей программе. Они с жаром обвиняли двигавшую их руку в деспотизме и неоткровенности. Одним словом, пока ждали Петра Степановича, они так настроили себя взаимно, что опять решились окончательно спросить у него категорического объяснения, а если он ещё раз, как это уж и было, уклонится, то разорвать даже и пятёрку, но с тем, чтобы вместо неё основать новое тайное общество «пропаганды идей», и уже от себя, на началах равноправных и демократических. Липутин, Шигалёв и знаток народа особенно поддерживали эту мысль; Лямшин помалчивал, хотя и с согласным видом. Виргинский колебался и желал выслушать сначала Петра Степановича. Положили выслушать Петра Степановича; но тот всё ещё не приходил; такая небрежность ещё больше подлила яду. Эркель совершенно молчал и распорядился лишь подать чаю, который принёс от хозяек собственноручно в стаканах на подносе, не внося самовара и не впуская служанки.

Пётр Степанович явился только в половине девятого. Быстрыми шагами подошёл он к круглому столу пред диваном, за которым разместилась компания; шапку оставил в руках и от чаю отказался. Вид имел злой, строгий и высокомерный. Должно быть, тотчас же заметил по лицам, что «бунтуют».

— Прежде чем раскрою рот, выкладывайте своё, вы что-то подобрались, — заметил он, с злобною усмешкой обводя глазами физиономии.

Липутин начал «от лица всех» и вздрагивавшим от обиды голосом заявил, «что если так продолжать, то можно самому разбить лоб-с». О, они вовсе не боятся разбивать свои лбы и даже готовы, но единственно лишь для общего дела (общее шевеление и одобрение). А потому пусть будут и с ними откровенны, чтоб им всегда знать заранее, «а то что ж будет?» (Опять шевеление, несколько гортанных звуков.) Так действовать унизительно и опасно… Мы вовсе не потому что боимся, а если действует один, а остальные только пешки, то один наврёт, и все попадутся. (Восклицания: да, да! Общая поддержка.)

— Чёрт возьми, чего же вам надо?

— А какое отношение с общим делом, — закипел Липутин, — имеют интрижки господина Ставрогина? Пусть он там принадлежит каким-то таинственным образом к центру, если только в самом деле существует этот фантастический центр, да мы-то этого знать не хотим-с. А между тем совершилось убийство, возбуждена полиция; по нитке и до клубка дойдут.

— Попадётесь вы со Ставрогиным, и мы попадёмся, — прибавил знаток народа.

— И совсем бесполезно для общего дела, — уныло закончил Виргинский.

— Что? за вздор! Убийство — дело случая, сделано Федькой для грабежа.

— Гм. Странное однако же совпадение-с, — скорчился Липутин.

— А если хотите, произошло через вас же.

— Это как через нас?

— Во-первых, вы, Липутин, сами в этой интриге участвовали, а во-вторых и главное, вам приказано было отправить Лебядкина и выданы деньги, а вы что? сделали? Если б отправили, так ничего бы и не было.

— Да не вы ли сами дали идею, что хорошо бы было выпустить его читать стихи?

— Идея не приказание. Приказание было отправить.

— Приказание. Довольно странное слово… Напротив, вы именно приказали остановить отправку.

— Вы ошиблись и выказали глупость и своеволие. А убийство — дело Федьки, и действовал он один, из грабежа. Вы слышали, что звонят, и поверили. Вы струсили. Ставрогин не так глуп, а доказательство — он уехал в двенадцать часов дня, после свидания с вице-губернатором; если бы что-нибудь было, его бы не выпустили в Петербург среди бела дня.

— Да ведь мы вовсе не утверждаем, что господин Ставрогин сам убивал, — ядовито и не стесняясь подхватил Липутин, — он мог даже и не знать-с, равно как и я; а вам самим слишком хорошо известно, что я ничего не знал-с, хотя тут же влез как баран в котёл.

— Кого же вы обвиняете? — мрачно посмотрел Пётр Степанович.

— А тех самых, кому надобно города сжигать-с.

— Хуже всего то, что вы вывёртываетесь. Впрочем не угодно ли прочесть и показать другим; это только для сведения.

Он вынул из кармана анонимное письмо Лебядкина к Лембке и передал Липутину. Тот прочёл, видимо удивился и задумчиво передал соседу; письмо быстро обошло круг.

— Действительно ли это рука Лебядкина? — заметил Шигалёв.

— Его рука, — заявили Липутин и Толкаченко (то есть знаток народа).

— Я только для сведения и зная, что вы так расчувствовались о Лебядкине, — повторил Пётр Степанович, принимая назад письмо; — таким образом, господа, какой-нибудь Федька совершенно случайно избавляет нас от опасного человека. Вот что? иногда значит случай! Не правда ли, поучительно?

Члены быстро переглянулись.

— А теперь, господа, пришёл и мой черёд спрашивать, — приосанился Пётр Степанович. — Позвольте узнать, с какой стати вы изволили зажечь город без позволения?

— Это что?! Мы, мы город зажгли? Вот уж с больной-то головы! — раздались восклицания.

— Я понимаю, что вы уж слишком заигрались, — упорно продолжал Пётр Степанович, — но ведь это не скандальчики с Юлией Михайловной. Я собрал вас сюда, господа, чтобы разъяснить вам ту степень опасности, которую вы так глупо на себя натащили и которая слишком многому и кроме вас угрожает.

— Позвольте, мы, напротив, вам же намерены были сейчас заявить о той степени деспотизма и неравенства, с которыми принята была, помимо членов, такая серьёзная и вместе с тем странная мера, — почти с негодованием заявил молчавший до сих пор Виргинский.

— Итак, вы отрицаетесь? А я утверждаю, что сожгли вы, вы одни и никто другой. Господа, не лгите, у меня точные сведения. Своеволием вашим вы подвергли опасности даже общее дело. Вы всего лишь один узел бесконечной сети узлов и обязаны слепым послушанием центру. Между тем трое из вас подговаривали к пожару шпигулинских, не имея на то ни малейших инструкций, и пожар состоялся.

— Кто трое? Кто трое из нас?

— Третьего дня в четвёртом часу ночи вы, Толкаченко, подговаривали Фомку Завьялова в «Незабудке».

— Помилуйте, — привскочил тот, — я едва одно слово сказал, да и то без намерения, а так, потому что его утром секли, и тотчас бросил, вижу слишком пьян. Если бы вы не напомнили, я бы совсем и не вспомнил. От слова не могло загореться.

— Вы похожи на того, который бы удивился, что от крошечной искры взлетел на воздух весь пороховой завод.

— Я говорил шёпотом и в углу, ему на ухо, как могли вы узнать? — сообразил вдруг Толкаченко.

— Я там сидел под столом. Не беспокойтесь, господа, я все ваши шаги знаю. Вы ехидно улыбаетесь, господин Липутин? А я знаю, например, что вы четвёртого дня исщипали вашу супругу, в полночь, в вашей спальне, ложась спать.

Липутин разинул рот и побледнел.

(Потом стало известно, что он о подвиге Липутина узнал от Агафьи, липутинской служанки, которой с самого начала платил деньги за шпионство, о чём только после разъяснилось.)

— Могу ли и я констатировать факт? — поднялся вдруг Шигалёв.

— Констатируйте.

Шигалёв сел и подобрался:

— Сколько я понял, да и нельзя не понять, вы сами, в начале и потом ещё раз, весьма красноречиво, — хотя и слишком теоретически, — развивали картину России, покрытой бесконечною сетью узлов. С своей стороны, каждая из действующих кучек, делая прозелитов и распространяясь боковыми отделениями в бесконечность, имеет в задаче систематическою обличительною пропагандой беспрерывно ронять значение местной власти, произвести в селениях недоумение, зародить цинизм и скандалы, полное безверие во что? бы то ни было, жажду лучшего и, наконец, действуя пожарами, как средством народным по преимуществу, ввергнуть страну, в предписанный момент, если надо, даже в отчаяние. Ваши ли это слова, которые я старался припомнить буквально? Ваша ли это программа действий, сообщённая вами в качестве уполномоченного из центрального, но совершенно неизвестного нам до сих пор и почти фантастического для нас комитета?

— Верно, только вы очень тянете.

— Всякий имеет право своего слова. Давая нам угадывать, что отдельных узлов всеобщей сети, уже покрывшей Россию, состоит теперь до нескольких сотен, и развивая предположение, что если каждый сделает своё дело успешно, то вся Россия, к данному сроку, по сигналу…

— Ах чёрт возьми, и без вас много дела! — повернулся в креслах Пётр Степанович.

— Извольте, я сокращу и кончу лишь вопросом: мы уже видели скандалы, видели недовольство населений, присутствовали и участвовали в падении здешней администрации и, наконец, своими глазами увидели пожар. Чем же вы недовольны? Не ваша ли это программа? В чём можете вы нас обвинять?

— В своеволии! — яростно крикнул Пётр Степанович. — Пока я здесь, вы не смели действовать без моего позволения. Довольно. Готов донос, и, может быть, завтра же или сегодня в ночь вас перехватают. Вот вам. Известие верное.

Тут уже все разинули рты.

— Перехватают не только как подстрекателей в поджоге, но и как пятёрку. Доносчику известна вся тайна сети. Вот что вы напроку?дили!

— Наверно Ставрогин! — крикнул Липутин.

— Как… почему Ставрогин? — как бы осёкся вдруг Пётр Степанович. — Э, чёрт, — спохватился он тотчас же, — это Шатов! Вам, кажется, всем уже теперь известно, что Шатов в своё время принадлежал делу. Я должен открыть, что следя за ним чрез лиц, которых он не подозревает, я, к удивлению, узнал, что для него не тайна и устройство сети, и… одним словом, всё. Чтобы спасти себя от обвинения в прежнем участии, он донесёт на всех. До сих пор он всё ещё колебался, и я щадил его. Теперь вы этим пожаром его развязали: он потрясён и уже не колеблется. Завтра же мы будем арестованы, как поджигатели и политические преступники.

— Верно ли? Почему Шатов знает?

Волнение было неописанное.

— Всё совершенно верно. Я не в праве вам объявить пути мои и как открывал, но вот что покамест я могу для вас сделать: чрез одно лицо я могу подействовать на Шатова, так что он, совершенно не подозревая, задержит донос, — но не более как на сутки. Дальше суток не могу. Итак вы можете считать себя обеспеченными до послезавтраго утра.

Все молчали.

— Да отправить же его наконец к чёрту! — первый крикнул Толкаченко.

— И давно бы надо сделать! — злобно ввернул Лямшин, стукнув кулаком по столу.

— Но как сделать? — пробормотал Липутин.

Пётр Степанович тотчас же подхватил вопрос и изложил свой план. Он состоял в том, чтобы завлечь Шатова, для сдачи находившейся у него тайной типографии, в то уединённое место, где она закопана, завтра, в начале ночи и — «уж там и распорядиться». Он вошёл во многие нужные подробности, которые мы теперь опускаем, и разъяснил обстоятельно те настоящие двусмысленные отношения Шатова к центральному обществу, о которых уже известно читателю.

— Всё так, — нетвёрдо заметил Липутин, — но так как опять… новое приключение в том же роде… то слишком уж поразит умы.

— Без сомнения, — подтвердил Пётр Степанович, — но и это предусмотрено. Есть средство вполне отклонить подозрение.

И он с прежнею точностью рассказал о Кириллове, о его намерении застрелиться и о том, как он обещал ждать сигнала, а умирая, оставить записку и принять на себя всё, что? ему продиктуют. (Одним словом, всё что? уже известно читателю.)

— Твёрдое его намерение лишить себя жизни, — философское, а по-моему сумасшедшее, — стало известно там (продолжал разъяснять Пётр Степанович). Там не теряют ни волоска, ни пылинки, всё идёт в пользу общего дела. Предвидя пользу и убедившись, что намерение его совершенно серьёзное, ему предложили средства доехать до России (он для чего-то непременно хотел умереть в России), дали поручение, которое он обязался исполнить (и исполнил), и сверх того обязали его уже известным вам обещанием кончить с собою лишь тогда, когда ему скажут. Он всё обещал. Заметьте, что он принадлежит делу на особых основаниях и желает быть полезным; больше я вам открыть не могу. Завтра, после Шатова, я продиктую ему записку, что причина смерти Шатова он. Это будет очень вероятно: они были друзьями и вместе ездили в Америку, там поссорились, и всё это будет в записке объяснено… и… и даже, судя по обстоятельствам, можно будет и ещё кое-что продиктовать Кириллову, например о прокламациях, и, пожалуй, отчасти пожар. Об этом, впрочем, я подумаю. Не беспокойтесь, он без предрассудков; всё подпишет.

Раздались сомнения. Повесть показалась фантастическою. О Кириллове, впрочем, всё более или менее несколько слышали; Липутин же более всех.

— Вдруг он раздумает и не захочет, — сказал Шигалёв, — так или этак, а всё-таки он сумасшедший, стало быть, надежда неточная.

— Не беспокойтесь, господа, он захочет, — отрезал Пётр Степанович. — По уговору, я обязан предупредить его накануне, значит, сегодня же. Я приглашаю Липутина идти сейчас со мною к нему и удостовериться, а он вам, господа, возвратясь, сообщит, если надо, сегодня же, правду ли я вам говорил или нет. Впрочем, — оборвал он вдруг с непомерным раздражением, как будто вдруг почувствовал, что слишком много чести так убеждать и так возиться с такими людишками, — впрочем, действуйте как вам угодно. Если вы не решитесь, то союз расторгнут, — но единственно по факту вашего непослушания и измены. Таким образом мы с этой минуты все врозь. Но знайте, что в таком случае вы, кроме неприятности шатовского доноса и последствий его, навлекаете на себя ещё одну маленькую неприятность, о которой было твёрдо заявлено при образовании союза. Что? до меня касается, то я, господа, не очень-то вас боюсь… Не подумайте, что я уж так с вами связан… Впрочем, это всё равно.

— Нет, мы решаемся, — заявил Лямшин.

— Другого выхода нет, — пробормотал Толкаченко, — и если только Липутин подтвердит про Кириллова, то…

— Я против; я всеми силами души моей протестую против такого кровавого решения! — встал с места Виргинский.

— Но? — спросил Пётр Степанович.

— Что? но?

— Вы сказали но… и я жду.

— Я, кажется, не сказал но… Я только хотел сказать, что если решаются, то…

— То?

Виргинский замолчал.

— Я думаю, можно пренебрегать собственною безопасностью жизни, — отворил вдруг рот Эркель, — но если может пострадать общее дело, то, я думаю, нельзя сметь пренебрегать собственною безопасностью жизни…

Он сбился и покраснел. Как ни были все заняты каждый своим, но все посматривали на него с удивлением, до такой степени было неожиданно, что он тоже мог заговорить.

— Я за общее дело, — произнёс вдруг Виргинский.

Все поднялись с мест. Порешено было завтра в полдень ещё раз сообщиться вестями, хотя и не сходясь всем вместе, и уже окончательно условиться. Объявлено было место, где зарыта типография, розданы роли и обязанности. Липутин и Пётр Степанович немедленно отправились вместе к Кириллову.

II

В то, что Шатов донесёт, наши все поверили; но в то, что Пётр Степанович играет ими как пешками — тоже верили. А затем все знали, что завтра всё-таки явятся в комплекте на место, и судьба Шатова решена. Чувствовали, что вдруг как мухи попали в паутину к огромному пауку; злились, но тряслись от страху.

Пётр Степанович несомненно был виноват пред ними: все бы могло обойтись гораздо согласнее и легче, если б он позаботился хоть на капельку скрасить действительность. Вместо того, чтобы представить факт в приличном свете, чем-нибудь римско-гражданским, или в роде того, он только выставил грубый страх и угрозу собственной шкуре, что? было уже просто невежливо. Конечно, во всём борьба за существование, и другого принципа нет, это всем известно, но ведь всё-таки…

Но Петру Степановичу некогда было шевелить римлян; он сам был выбит из рельсов. Бегство Ставрогина ошеломило и придавило его. Он солгал, что Ставрогин виделся с вице-губернатором; то-то и есть, что тот уехал, не видавшись ни с кем, даже с матерью, — и уж действительно было странно, что его даже не беспокоили. (Впоследствии начальство принуждено было дать на это особый ответ.) Пётр Степанович разузнавал целый день, но покамест ничего не узнал, и никогда он так не тревожился. Да и мог ли, мог ли он так, разом, отказаться от Ставрогина! Вот почему он и не мог быть слишком нежным с нашими. К тому же они ему руки связывали: у него уже решено было немедленно скакать за Ставрогиным; а между тем задерживал Шатов, надо было окончательно скрепить пятёрку, на всякий случай. «Не бросать же её даром, пожалуй и пригодится». Так, я полагаю, он рассуждал.

А что? до Шатова, то он совершенно был уверен, что тот донесёт. Он всё налгал, что? говорил нашим о доносе: никогда он не видал этого доноса и не слыхал о нём, но был уверен в нём как дважды два. Ему именно казалось, что Шатов ни за что? не перенесёт настоящей минуты, — смерти Лизы, смерти Марьи Тимофеевны, — и именно теперь наконец решится. Кто знает, может он и имел какие-нибудь данные так полагать. Известно тоже, что он ненавидел Шатова лично; между ними была когда-то ссора, а Пётр Степанович никогда не прощал обиды. Я даже убеждён, что это-то и было главнейшею причиной.

Тротуары у нас узенькие, кирпичные, а то так и мостки. Пётр Степанович шагал по средине тротуара, занимая его весь и не обращая ни малейшего внимания на Липутина, которому не оставалось рядом места, так что тот должен был поспевать или на шаг позади или, чтоб идти разговаривая рядом, сбежать на улицу в грязь. Пётр Степанович вдруг вспомнил, как он ещё недавно семенил точно так же по грязи, чтобы поспеть за Ставрогиным, который, как и он теперь, шагал по средине, занимая весь тротуар. Он припомнил всю эту сцену, и бешенство захватило ему дух.

Но и Липутину захватывало дух от обиды. Пусть Пётр Степанович обращается с нашими как угодно, но с ним? Ведь он более всех наших знает, ближе всех стоит к делу, интимнее всех приобщён к нему, и до сих пор, хоть косвенно, но беспрерывно участвовал в нём. О, он знал, что Пётр Степанович даже и теперь мог его погубить в крайнем случае. Но Петра Степановича он уже возненавидел давно, и не за опасность, а за высокомерие его обращения. Теперь, когда приходилось решаться на такое дело, он злился более всех наших вместе взятых. Увы, он знал, что непременно «как раб» будет завтра же первым на месте, да ещё всех остальных приведёт, и если бы мог теперь до завтра как-нибудь убить Петра Степановича, не погубив себя, разумеется, то непременно бы убил.

Погружённый в свои ощущения, он молчал и труси?л за своим мучителем. Тот, казалось, забыл о нём; изредка только неосторожно и невежливо толкал его локтем. Вдруг Пётр Степанович на самой видной из наших улиц остановился и вошёл в трактир.

— Это куда же? — вскипел Липутин; — да ведь это трактир.

— Я хочу съесть бифштекс.

— Помилуйте, это всегда полно народу.

— Ну и пусть.

— Но… мы опоздаем. Уж десять часов.

— Туда нельзя опоздать.

— Да ведь я опоздаю! Они меня ждут обратно.

— Ну и пусть; только глупо вам к ним являться. Я с вашею вознёй сегодня не обедал. А к Кириллову чем позднее, тем вернее.

Пётр Степанович взял особую комнату. Липутин гневливо и обидчиво уселся в кресла в сторонке и смотрел, как он ест. Прошло полчаса и более. Пётр Степанович не торопился, ел со вкусом, звонил, требовал другой горчицы, потом пива, и всё не говорил ни слова. Он был в глубокой задумчивости. Он мог делать два дела — есть со вкусом и быть в глубокой задумчивости. Липутин до того наконец возненавидел его, что не в силах был от него оторваться. Это было нечто в роде нервного припадка. Он считал каждый кусок бифштекса, который тот отправлял в свой рот, ненавидел его за то, как он разевает его, как он жуёт, как он смакуя обсасывает кусок пожирнее, ненавидел самый бифштекс. Наконец, стало как бы мешаться в его глазах; голова слегка начала кружиться; жар поочерёдно с морозом пробегал по спине.

— Вы ничего не делаете, прочтите, — перебросил ему вдруг бумажку Пётр Степанович. Липутин приблизился к свечке. Бумажка была мелко исписана, скверным почерком и с помарками на каждой строке. Когда он осилил её, Пётр Степанович уже расплатился и уходил. На тротуаре Липутин протянул ему бумажку обратно.

— Оставьте у себя; после скажу. А впрочем, что? вы скажете?

Липутин весь вздрогнул.

— По моему мнению… подобная прокламация… одна лишь смешная нелепость.

Злоба прорвалась; он почувствовал, что как будто его подхватили и понесли.

— Если мы решимся, — дрожал он весь мелкою дрожью, — распространять подобные прокламации, то нашею глупостью и непониманием дела заставим себя презирать-с.

— Гм. Я думаю иначе, — твёрдо шагал Пётр Степанович.

— А я иначе; неужели вы это сами сочинили?

— Это не ваше дело.

— Я думаю тоже, что и стишонки: «Светлая личность» самые дряннейшие стишонки, какие только могут быть, и никогда не могли быть сочинены Герценом.

— Вы врёте; стихи хороши.

— Я удивляюсь, например, и тому, — всё нёсся скача и играя духом Липутин, — что нам предлагают действовать так, чтобы всё провалилось. Это в Европе натурально желать, чтобы всё провалилось, потому что там пролетариат, а мы здесь всего только любители и, по-моему, только пылим-с.

— Я думал, вы фурьерист.

— У Фурье не то, совсем не то-с.

— Знаю, что вздор.

— Нет, у Фурье не вздор… Извините меня, никак не могу поверить, чтобы в мае месяце было восстание.

Липутин даже расстегнулся, до того ему было жарко.

— Ну довольно, а теперь, чтобы не забыть, — ужасно хладнокровно перескочил Пётр Степанович, — этот листок вы должны будете собственноручно набрать и напечатать. Шатова типографию мы выроем, и её завтра же примете вы. В возможно скором времени вы наберёте и оттиснете сколько можно более экземпляров и затем всю зиму разбрасывать. Средства будут указаны. Надо как можно более экземпляров, потому что у вас потребуют из других мест.

— Нет-с, уж извините, я не могу взять на себя такую… Отказываюсь.

— И однако же возьмёте. Я действую по инструкции центрального комитета, а вы должны повиноваться.

— А я считаю, что заграничные наши центры забыли русскую действительность и нарушили всякую связь, а потому только бредят… Я даже думаю, что вместо многих сотен пятёрок в России мы только одна и есть, а сети никакой совсем нет, — задохнулся наконец Липутин.

— Тем презреннее для вас, что вы, не веря делу, побежали за ним… и бежите теперь за мной как подлая собачонка.

— Нет-с, не бегу. Мы имеем полное право отстать и образовать новое общество.

— Дур-рак! — грозно прогремел вдруг Пётр Степанович, засверкав глазами.

Оба стояли некоторое время друг против друга. Пётр Степанович повернулся и самоуверенно направился прежнею дорогой.

В уме Липутина пронеслось как молния: «Повернусь и пойду назад: если теперь не повернусь, никогда не пойду назад». Так думал он ровно десять шагов, но на одиннадцатом одна новая и отчаянная мысль загорелась в его уме: он не повернулся и не пошёл назад.

Пришли к дому Филиппова, но, ещё не доходя, взяли проулком, или, лучше сказать, неприметною тропинкой вдоль забора, так что некоторое время пришлось пробираться по крутому откосу канавки, на котором нельзя было ноги сдержать и надо было хвататься за забор. В самом тёмном углу покривившегося забора Пётр Степанович вынул доску; образовалось отверстие, в которое он тотчас же и пролез. Липутин удивился, но пролез в свою очередь; затем доску вставили по-прежнему. Это был тот самый тайный ход, которым лазил к Кириллову Федька.

— Шатов не должен знать, что мы здесь, — строго прошептал Пётр Степанович Липутину.

III

Кириллов, как всегда в этот час, сидел на своём кожаном диване за чаем. Он не привстал навстречу, но как-то весь вскинулся и тревожно поглядел на входивших.

— Вы не ошиблись, — сказал Пётр Степанович, — я за тем самым.

— Сегодня?

— Нет, нет, завтра… около этого времени.

И он поспешно подсел к столу, с некоторым беспокойством приглядываясь ко встревожившемуся Кириллову. Тот, впрочем, уже успокоился и смотрел по-всегдашнему.

— Вот эти всё не верят. Вы не сердитесь, что я привёл Липутина?

— Сегодня не сержусь, а завтра хочу один.

— Но не раньше, как я приду, а потому при мне.

— Я бы хотел не при вас.

— Вы помните, что обещали написать и подписать всё, что я продиктую.

— Мне всё равно. А теперь долго будете?

— Мне надо видеться с одним человеком и остаётся с полчаса, так уж как хотите, а эти полчаса просижу.

Кириллов промолчал. Липутин поместился между тем в сторонке, под портретом архиерея. Давешняя отчаянная мысль всё более и более овладевала его умом. Кириллов почти не замечал его. Липутин знал теорию Кириллова ещё прежде и смеялся над ним всегда; но теперь молчал и мрачно глядел вокруг себя.

— А я бы не прочь и чаю, — подвинулся Пётр Степанович, — сейчас ел бифштекс и так и рассчитывал у вас чай застать.

— Пейте, пожалуй.

— Прежде вы сами потчевали, — кисловато заметил Пётр Степанович.

— Это всё равно. Пусть и Липутин пьёт.

— Нет-с, я… не могу.

— Не хочу или не могу? — быстро обернулся Пётр Степанович.

— Я у них не стану-с, — с выражением отказался Липутин. Пётр Степанович нахмурил брови.

— Пахнет мистицизмом; чёрт вас знает что? вы все за люди!

Никто ему не ответил; молчали целую минуту.

— Но я знаю одно, — резко прибавил он вдруг, — что никакие предрассудки не остановят каждого из нас исполнить свою обязанность.

— Ставрогин уехал? — спросил Кириллов.

— Уехал.

— Это он хорошо сделал.

Пётр Степанович сверкнул было глазами, но придержался.

— Мне всё равно, как вы думаете, лишь бы каждый сдержал своё слово.

— Я сдержу своё слово.

— Впрочем я и всегда был уверен, что вы исполните ваш долг как независимый и прогрессивный человек.

— А вы смешны.

— Это пусть, я очень рад рассмешить. Я всегда рад, если могу угодить.

— Вам очень хочется, чтоб я застрелил себя, и боитесь если вдруг нет?

— То есть, видите ли, вы сами соединили ваш план с нашими действиями. Рассчитывая на ваш план, мы уже кое-что предприняли, так что вы уж никак не могли бы отказаться, потому что нас подвели.

— Права никакого.

— Понимаю, понимаю, ваша полная воля, а мы ничто, но только чтоб эта полная ваша воля совершилась.

— И я должен буду взять на себя все ваши мерзости?

— Послушайте, Кириллов, вы не трусите ли? Если хотите отказаться, объявите сейчас же.

— Я не трушу.

— Я потому, что вы очень уж много спрашиваете.

— Скоро вы уйдёте?

— Опять спрашиваете?

Кириллов презрительно оглядел его.

— Вот видите ли, — продолжал Пётр Степанович, всё более и более сердясь и беспокоясь и не находя надлежащего тона, — вы хотите, чтоб я ушёл для уединения, чтобы сосредоточиться; но всё это опасные признаки для вас же, для вас же первого. Вы хотите много думать. По-моему, лучше бы не думать, а так. И вы, право, меня беспокоите.

— Мне только одно очень скверно, что в ту минуту будет подле меня гадина как вы.

— Ну, это-то всё равно. Я, пожалуй, в то время выйду и постою на крыльце. Если вы умираете и так неравнодушны, то… всё это очень опасно. Я выйду на крыльцо, и предположите, что я ничего не понимаю и что я безмерно ниже вас человек.

— Нет, вы не безмерно; вы со способностями, но очень много не понимаете, потому что вы низкий человек.

— Очень рад, очень рад. Я уже сказал, что очень рад доставить развлечение… в такую минуту.

— Вы ничего не понимаете.

— То есть, я… во всяком случае, я слушаю с уважением.

— Вы ничего не можете; вы даже теперь мелкой злобы спрятать не можете, хоть вам и невыгодно показывать. Вы меня разозлите, и я вдруг захочу ещё полгода.

Пётр Степанович посмотрел на часы.

— Я ничего никогда не понимал в вашей теории, но знаю, что вы не для нас её выдумали, стало быть, и без нас исполните. Знаю тоже, что не вы съели идею, а вас съела идея, стало быть, и не отложите.

— Как? Меня съела идея?

— Да.

— А не я съел идею? Это хорошо. У вас есть маленький ум. Только вы дразните, а я горжусь.

— И прекрасно, и прекрасно. Это именно так и надо, чтобы вы гордились.

— Довольно; вы допили, уходите.

— Чёрт возьми, придётся, — привстал Пётр Степанович. — Однако всё-таки рано. Послушайте, Кириллов, у Мясничихи застану я того человека, понимаете? Или и она наврала?

— Не застанете, потому что он здесь, а не там.

— Как здесь, чёрт возьми, где?

— Сидит в кухне, ест и пьёт.

— Да как он смел? — гневно покраснел Пётр Степанович. — Он обязан был ждать… вздор! У него ни паспорта, ни денег!

— Не знаю. Он пришёл проститься; одет и готов. Уходит и не воротится. Он говорил, что вы подлец, и не хочет ждать ваших денег.

— А-а! Он боится, что я… ну да я и теперь могу его, если… Где он, в кухне?

Кириллов отворил боковую дверь в крошечную тёмную комнату; из этой комнаты тремя ступенями вниз сходили в кухню, прямо в ту отгороженную каморку, в которой обыкновенно помещалась кухаркина кровать. Здесь-то в углу, под образами, и сидел теперь Федька за тесовым непокрытым столом. На столе пред ним помещался полуштоф, на тарелке хлеб и на глиняной посудине холодный кусок говядины с картофелем. Он закусывал с прохладой и был уже вполпьяна, но сидел в тулупе и очевидно совсем готовый в поход. За перегородкой закипал самовар, но не для Федьки, а сам Федька обязательно раздувал и настаивал его, вот уже с неделю или более каждую ночь для «Алексея Нилыча-с, ибо оченно привыкли, чтобы чай по ночам-с». Я сильно думаю, что говядину с картофелем, за неимением кухарки, зажарил для Федьки ещё с утра сам Кириллов.

— Это что? ты выдумал? — вкатился вниз Пётр Степанович. — Почему не ждал, где приказано?

И он с размаху стукнул по столу кулаком.

Федька приосанился.

— Ты постой, Пётр Степанович, постой, — щеголевато отчеканивая каждое слово заговорил он, — ты первым долгом здесь должен понимать, что ты на благородном визите у господина Кириллова, Алексея Нилыча, у которого всегда сапоги чистить можешь, потому он пред тобой образованный ум, а ты всего только — тьфу!

И он щеголевато отплевался в сторону сухим плевком. Видна была надменность, решимость и некоторое, весьма опасное, напускное, спокойное резонёрство до первого взрыва. Но Петру Степановичу уже некогда было замечать опасности, да и не сходилось с его взглядом на вещи. Происшествия и неудачи дня совсем его закружили… Липутин с любопытством выглядывал вниз, с трёх ступеней, из тёмной каморки.

— Хочешь или не хочешь иметь верный паспорт и хорошие деньги на проезд куда сказано? Да, или нет?

— Видишь, Пётр Степанович, ты меня с самого первоначалу зачал обманывать, потому как ты выходишь передо мною настоящий подлец. Всё равно как поганая человечья вошь, — вот я тебя за кого почитаю. Ты мне за неповинную кровь большие деньги сулил и за господина Ставрогина клятву давал, несмотря на то, что выходит одно лишь твоё неучтивство. Я как есть ни одной каплей не участвовал, не то что полторы тысячи, а господин Ставрогин тебя давеча по щекам отхлестали, что? уже и нам известно. Теперь ты мне сызнова угрожаешь и деньги сулишь, на какое дело — молчишь. А я сумлеваюсь в уме, что в Петербург меня шлёшь, чтоб господину Ставрогину, Николаю Всеволодовичу, чем ни на есть по злобе своей отомстить, надеясь на моё легковерие. И из этого ты выходишь первый убивец. И знаешь ли ты, чего стал достоин уже тем одним пунктом, что в самого Бога, Творца истинного, перестал по разврату своему веровать? Всё одно что? идолопоклонник и на одной линии с татарином или мордвой состоишь. Алексей Нилыч, будучи философом, тебе истинного Бога, Творца Создателя, многократно объяснял и о сотворении мира, равно и будущих судеб и преображения всякой твари и всякого зверя из книги Апокалипсиса. Но ты как бестолковый идол в глухоте и немоте упорствуешь и прапорщика Эртелева к тому же самому привёл, как тот самый злодей соблазнитель, называемый атеист…

— Ах ты пьяная харя! Сам образа обдирает, да ещё Бога проповедует!

— Я, видишь, Пётр Степанович, говорю тебе это верно, что обдирал; но я только зеньчуг поснимал, и почём ты знаешь, может, и моя слеза пред горнилом Всевышнего в ту самую минуту преобразилась, за некую обиду мою, так как есть точь-в-точь самый сей сирота, не имея насущного даже пристанища. Ты знаешь ли по книгам, что некогда в древние времена некоторый купец, точь-в-точь с таким же слёзным воздыханием и молитвой, у Пресвятой Богородицы с сияния перл похитил и потом всенародно с коленопреклонением всю сумму к самому подножию возвратил, и Матерь Заступница пред всеми людьми его пеленой осенила, так что по этому предмету даже в ту пору чудо вышло, и в государственные книги всё точь-в-точь через начальство велено записать. А ты пустил мышь, значит, надругался над самым Божиим перстом. И не будь ты природный мой господин, которого я, ещё отроком бывши, на руках наших нашивал, то как есть тебя теперича порешил бы, даже с места сего не сходя!

Пётр Степанович вошёл в чрезмерный гнев:

— Говори, виделся ты сегодня со Ставрогиным?

— Это ты никогда не смеешь меня чтобы допрашивать. Господин Ставрогин как есть в удивлении пред тобою стоит и ниже? пожеланием своим участвовал, не только распоряжением каким, али деньгами. Ты меня дерзнул.

— Деньги ты получишь, и две тысячи тоже получишь, в Петербурге, на месте, все целиком, и ещё получишь.

— Ты, любезнейший, врёшь, и смешно мне тебя даже видеть какой ты есть легковерный ум. Господин Ставрогин пред тобою как на лествице состоит, а ты на них снизу как глупая собачонка тявкаешь, тогда как они на тебя сверху и плюнуть-то за большую честь почитают.

— А знаешь ли ты, — остервенился Пётр Степанович, — что я тебя, мерзавца, ни шагу отсюда не выпущу и прямо в полицию передам?

Федька вскочил на ноги и яростно сверкнул глазами. Пётр Степанович выхватил револьвер. Тут произошла быстрая и отвратительная сцена: прежде чем Пётр Степанович мог направить револьвер, Федька мгновенно извернулся и изо всей силы ударил его по щеке. В тот же миг послышался другой ужасный удар, затем третий, четвёртый, всё по щеке. Пётр Степанович ошалел, выпучил глаза, что-то пробормотал и вдруг грохнулся со всего росту на пол.

— Вот вам, берите его! — с победоносным вывертом крикнул Федька; мигом схватил картуз, из-под лавки узелок и был таков. Пётр Степанович храпел в беспамятстве. Липутин даже подумал, что совершилось убийство. Кириллов опрометью сбежал в кухню.

— Водой его! — вскрикнул он и, зачерпнув железным ковшом в ведре, вылил ему на голову. Пётр Степанович пошевелился, приподнял голову, сел и бессмысленно смотрел пред собою.

— Ну, каково? — спросил Кириллов.

Тот пристально, и всё ещё не узнавая, глядел на него; но увидев выставившегося из кухни Липутина, улыбнулся своею гадкою улыбкой и вдруг вскочил, захватив с полу револьвер.

— Если вы вздумаете завтра убежать, как подлец Ставрогин, — исступлённо накинулся он на Кириллова, весь бледный, заикаясь и неточно выговаривая слова, — то я вас на другом конце шара… повешу как муху… раздавлю… понимаете!

И он наставил Кириллову револьвер прямо в лоб; но почти в ту же минуту, опомнившись наконец совершенно, отдёрнул руку, сунул револьвер в карман и, не сказав более ни слова, побежал из дому. Липутин за ним. Вылезли в прежнюю лазейку и опять прошли откосом, придерживаясь за забор. Пётр Степанович быстро зашагал по переулку, так что Липутин едва поспевал. У первого перекрёстка вдруг остановился.

— Ну? — с вызовом повернулся он к Липутину.

Липутин помнил револьвер и ещё весь трепетал от бывшей сцены; но ответ как-то сам вдруг и неудержимо соскочил с его языка:

— Я думаю… я думаю, что «от Смоленска до Ташкента вовсе уж не с таким нетерпением ждут студента».

— А видели, что? пил Федька на кухне?

— Что? пил? Водку пил.

— Ну, так знайте, что он в последний раз в жизни пил водку. Рекомендую запомнить для дальнейших соображений. А теперь убирайтесь к чёрту, вы до завтра не нужны… Но смотрите у меня: не глупить!

Липутин бросился сломя голову домой.

IV

У него давно уже был припасён паспорт на чужое имя. Дико даже подумать, что этот аккуратный человечек, мелкий тиран семьи, во всяком случае чиновник (хотя и фурьерист) и, наконец, прежде всего капиталист и процентщик, — давным-давно уже возымел про себя фантастическую мысль припасти на всякий случай этот паспорт, чтобы с помощью его улизнуть за границу, если… допускал же он возможность этого если! хотя, конечно, он и сам никогда не мог формулировать, что именно могло бы обозначать это если…

Но теперь оно вдруг само формулировалось и в самом неожиданном роде. Та отчаянная идея, с которою он вошёл к Кириллову, после «дурака», выслушанного от Петра Степановича на тротуаре, состояла в том, чтобы завтра же чем свет бросить всё и экспатрироваться за границу! Кто не поверит, что такие фантастические вещи случаются в нашей обыденной действительности и теперь, тот пусть справится с биографией всех русских настоящих эмигрантов за границей. Ни один не убежал умнее и реальнее. Всё то же необузданное царство призраков и более ничего.

Прибежав домой, он начал с того, что заперся, достал сак и судорожно начал укладываться. Главная забота его состояла о деньгах и о том, сколько и как он их успеет спасти. Именно спасти, ибо, по понятиям его, медлить нельзя было уже ни часу и чем свет надо было находиться на большой дороге. Не знал он тоже, как он сядет в вагон; он смутно решился сесть где-нибудь на второй или на третьей большой станции от города, до неё же добраться хоть и пешком. Таким образом, инстинктивно и машинально, с целым вихрем мыслей в голове, возился он над саком, и — вдруг остановился, бросил всё и с глубоким стоном протянулся на диване.

Он ясно почувствовал и вдруг сознал, что бежит-то он пожалуй бежит, но что разрешить вопрос: до или после Шатова ему придётся бежать? — он уже совершенно теперь не в силах; что теперь он только грубое, бесчувственное тело, инерционная масса, но что им движет посторонняя ужасная сила, и что хоть у него и есть паспорт за границу, хоть бы и мог он убежать от Шатова (а иначе для чего бы было так торопиться?), но что бежит он не до Шатова, не от Шатова, а именно после Шатова, и что уже так это решено, подписано и запечатано. В нестерпимой тоске, ежеминутно трепеща и удивляясь на самого себя, стеная и замирая попеременно, дожил он кое-как, запершись и лёжа на диване, до одиннадцати часов утра следующего дня, и вот тут-то вдруг и последовал ожидаемый толчок, вдруг направивший его решимость. В одиннадцать часов, только что он отперся и вышел к домашним, он вдруг от них же узнал, что разбойник, беглый каторжный Федька, наводивший на всех ужас, грабитель церквей, недавний убийца и поджигатель, за которым следила и которого всё не могла схватить наша полиция, найден чем свет утром убитым, в семи верстах от города, на повороте с большой дороги на просёлок, к Захарьину, и что о том говорит уже весь город. Тотчас же сломя голову бросился он из дому узнавать подробности и узнал, во-первых: что Федька, найденный с проломленною головой, был по всем признакам ограблен и, во-вторых, что полиция уже имела сильные подозрения и даже некоторые твёрдые данные заключить, что убийцей его был шпигулинский Фомка, тот самый, с которым он несомненно резал и зажёг у Лебядкиных, и что ссора между ними произошла уже дорогой из-за утаённых будто бы Федькой больших денег, похищенных у Лебядкина… Липутин пробежал и в квартиру Петра Степановича и успел узнать с заднего крыльца, потаённо, что Пётр Степанович хоть и воротился домой вчера, этак уже около часу пополуночи, но всю ночь преспокойно изволил почивать у себя дома вплоть до восьми часов утра. Разумеется, не могло быть сомнения, что в смерти разбойника Федьки ровно ничего не было необыкновенного, и что таковые развязки именно всего чаще случаются в подобных карьерах, но совпадение роковых слов: «что Федька в последний раз в этот вечер пил водку», с немедленным оправданием пророчества было до того знаменательно, что Липутин вдруг перестал колебаться. Толчок был дан; точно камень упал на него и придавил навсегда. Воротясь домой, он молча ткнул свой сак ногой под кровать, а вечером в назначенный час первым из всех явился на условленное место для встречи Шатова, правда, всё ещё с своим паспортом в кармане…